А. Л. Бем

1.

Во время работы над «Анной Карениной» в марте 1874 года Л. Толстой писал П.Д. Голохвастову: «Давно ли Вы перечитывали прозу Пушкина? Сделайте мне дружбу—прочтите с начала все повести Белкина. Их надо изучать и изучать каждомы писателю. Я на днях это сделал и не могу Вам передать того благодетельного влияния, которое имело на меня это чтение».[1] В том же году, во время мучительного обдумывания плана своего будущего романа «Подросток», Достоевский в Эмсе перечитывает Пушкина. «После кофе утром я что-нибудь делаю, до ,,сих пор читал только Пушкина и упивался восторгом, каждый день нахожу что-нибудь новое...''», пишет он жене 28/16 июня 1874 г. (29: 331). Могло ли пройти бесследно и для Толстого и для Достоевского такое вдумчивое чтение Пушкина, особенно в период их наибольшего творческого напряжения? Мы думаем, что нет. Внимательное изучение «Анны Карениной» должно будет установить со временем следы пушкинского воздействия на гениальное призведение Толстого. Изучение «Подростока» уже сейчас с несомненностью приводит исследователя к убеждению, что пушкинские образы владели художественным воображением Достоевского в период обдумывания и работы над этим произведением.

«Я еще в детстве выучил наизусть монолог "Скупого рыцаря" у Пушкина, — говорит Подросток, — выше этого, по идее, Пушкин ничего не производил». В этих словах содержится не только прямое указание на известную общность идеи «Скупого рыцаря» с «идеей», овладевшей сознанием Подростка, но и высокая оценка самим Достоевским идейного ядра драмы Пушкина. Нам думается, что именно в идейном содержании «Скупого рыцаря», а не в совпадениях сюжетного характера надо искать отражения Пушкина в творчестве Достоевского. Внешние отражения — только следствие этого более глубокого внутреннего сродства.

Именно это заставляет нас с особенным вниманием отнестись к вышеприведенным словам Подростка о «Скупом рыцаре»: «выше этого, по идее, Пушкин ничего не производил».

 

2.

Тема бедности и связанных с нею страданий и унижений вошла и утвердилась в творчестве Достоевского начиная с его первого романа — «Бедные люди». На общем фоне «гуманистической» литературы 40-х годов казалось, что Достоевским руководили в выборе этих тем исключительно мотивы социальной справедливости. Как-то мало замеченным осталось то, что уже с первого произведения у Достоевского намечается особый мотив «бунта бедняка», в основе которого лежит протест личности против несправедливости судьбы. Бедность воспринимается как нарушение права личности, как стеснение тех возможностей, которые в ней заложены.

Уже Макар Алексеевич, при всей своей робости и забитости, находится на грани бунта. «Отчего это так все случается, что вот хороший-то человек в запустеньи находится, а к другому кому счастие само напрашивается?» — спрашивает он Вариньку и сам ловит себя на том, что это «вольнодумство»** И если он на протяжении своей переписки упорно твердит и убеждает Вариньку, что «во всем воля Божия», что «воля-то Божия непременно должна быть» и «Промысл Творца Небесного, конечно, и благ, и неисповедим, и судьбы тоже, и они то же самое», то за этими утверждениями слишком явно слышатся сомнения, закравшиеся в робкую душу Девушкина***. «Слишком вольная мысль» нет-нет и прорвется у него, и ему приходится оправдываться в своем вольнодумстве: «эта мысль иногда бывает, иногда приходит, и тогда поневоле из сердца горячим словом выбивается»****. Но не сам Макар Алексеевич явится настоящим «бунтарем»; он найдет свое воплощение в наблюдателе чужого горя, Аркадии Ивановиче, друге Васи Шумкова («Слабое сердце»).

Бунт против бедности только один из частных случаев бунтарства героев Достоевского против судьбы-рока, одного из постоянных мотивов его романов-трагедий. В конечном счете это бунт против промысла Божия, это бунт Ивана Карамазова с «почтительнейшим возвращением билета» Богу.

В «Скупом рыцаре» Пушкина мотив бедности и человеческих страданий находится на заднем плане, но зато резко выдвинута, благодаря отрыву этого мотива от вопросов социального порядка, та сторона, которая особенно задевала художественное воображение Достоевского, а именно унижение личности, связанное с бедностью.

«...О бедность, бедность!
Как унижает сердце нам она!..

Эти строки были несомненно хорошо памятны и понятны Достоевскому. Бедные — это для него прежде всего «униженные и оскорбленные», и сколько незабываемых художественных образов создал он, чтобы показать, как искажает это унижение человеческую душу! В связи с проблемою бедности Достоевскому особенно близка была основная идея пушкинской драмы — идея утверждения своего могущества путем богатства. Если бедность унижает человеческую личность, то в бунте своем против этого унижения непомерно разрастается убеждение во власти денег. Деньги становятся в представлении бунтаря той силой, которая может исправить несправедливость судьбы, может восстановить случайное неравенство, созданное игрой случая. Понятно, что вопрос о путях достижения могущества через богатство должен был чрезвычайно занимать Достоевского. Таких путей было два — путь игры и путь накопления. Они были между собою тесно связаны и у Пушкина, и у Достоевского. Это видно хотя бы из того, как легко их герои сбиваются с одного пути на другой. Германн в «Пиковой даме» начинает с пути накопления, чтобы сорваться на путь внезапного обогащения; этому же соблазну подвержен и герой «Подростка»: «...Мне деньги были нужны ужасно, — говорит последний, — и хоть это был и не мой путь, не моя идея, но так или этак, а я тогда все-таки решил попробовать в виде опыта и этим путем»" Мы уже знаем, что на искушении внезапного обогащения путем игры построен и «Игрок» Достоевского, связанный также с мотивами пушкинской «Пиковой дамы».

Был еще другой путь внезапного обогащения — путь преступления. Он также намечен был Пушкиным в образе Германна, решившего силой выведать тайну трех карт у старухи-графини, и затем был своеобразно переосмыслен и углублен Достоевским в «Преступлении и наказании». Оставался еще путь медленного накопления', он ставил перед Достоевским во всем объеме проблему скупости.

 

3.

В «Петербургских сновидениях в стихах и прозе» 1861 г., отражающих творческие сны Достоевского первого периода его литературной деятельности, есть исключительно ценный для нас сюжет неосуществленного произведения о скупце Соловьеве. Сюжет этот, осложненный образом «чиновника, возомнившего себя Гарибальди», лег, как показано выше, в основу рассказа «Господин Прохарчин».

Под влиянием случайной встречи странного старика на Невском у Гостиного двора в мечтателе и фантасте, каким себя рисует Достоевский в этом фельетоне, оживает образ отставного титулярного советника Соловьева, над судьбой которого он задумался после прочтения о нем газетной заметки. Соловьев умер «на лохмотьях, посреди отвратительной и грязной бедности», оставив после себя спрятанными 169.022 руб. с кредитными билетами и наличными деньгами. Как раз когда Достоевский раздумывал об этом происшествии, он увидел странную фигуру какого-то старика.

Фигура, скользнувшая передо мною, была в шинели на вате, старой и изношенной, которая непременно служила хозяину вместо одеяла ночью, что видно было даже с первого взгляда. Исковерканная шляпа с обломанными полями сбивалась на затылок. Клочки седых волос выбивались из-под нее и падали на воротник шинели. Старичок подпирался палкой. Он жевал губами и, глядя в землю, торопился куда-то, вероятно, к себе домой. Дворник, сгребавший с тротуара снег, нарочно подбросил прямо на его ногу целую лопату; но старичок этого даже и не заметил. Поравнявшись со мной, он взглянул на меня и мигнул мне глазом, умершим глазом, без света и силы, точно предо мной приподняли веко у мертвеца, и я тотчас догадался, что это тот самый Гарпагон, который умер с пол миллионом на своих ветошках и ходил в Максимилиановскую лечебницу. И вот (у меня воображение быстрое) передо мною нарисовался вдруг образ, очень похожий на пушкинского Скупого рыцаря. Мне вдруг показалось, что мой Соловьев — лицо колоссальное» (19: 73)

Не трудно заметить, что образ Соловьева в этом отрывке носит столь нам знакомые черты гоголевского Акакия Акакиевича и Плюшкина. Но не случайно Достоевский вспоминает в связи с ним и пушкинского Скупого рыцаря, ибо в своем объяснении этого образа он прямо примыкает к пушкинскому истолкованию скупости-страсти. Гарпагон и Плюшкин оттесняются в сознании Достоевского «колоссальным» образом Скупого рыцаря, которым овладела страсть утверждения своего могущества путем богатства.

В этом смысле Достоевский дальше и истолковывает образ своего Соловьева.

Он ушел от света и удалился от всех соблазнов его к себе за ширмы. Что ему во всем этом пустом блеске, во всей этой нашей роскоши? К чему покой и комфорт? Что ему за дело до этих лиц, до этих лакеев, сидящих на каретах, до этих господ и госпож, сидящих внутри карет, до этих господ, бредущих пешком, до этих очаровательных молодых людей, на лицах которых написана ненасытная жажда камелий и рублей серебром?.. Что ему за дело до этих камелий, Минн и Арманс63? Нет; ничего ему не надо, у него все это есть, — там, под его подушкой, на которой наволочка еще с прошлого года. Пусть с прошлого года: он свистнет, и к нему послушно приползет все, что ему надо. Он захочет, и многие лица осчастливят его внимательной улыбкой. Вот вино — оно бы согрело его кровь; оно бы помогло ему, и даже недорогое вино... Не надо ему никакого. Он выше всех желаний... (19: 73-73)

Но тут Достоевский вдруг спохватывается и добавляет: «Но когда я фантазировал таким образом, мне показалось, что я хватил не туда, что я обкрадываю Пушкина, и дело происходило совсем другим образом»***. Достоевский был прав — в своем первом истолковании образа Соловьева он настолько приближался к монологу Скупого рыцаря, что его можно было заподозрить в «обкрадывании» Пушкина. Временами он доходил почти до буквального повторения пушкинских строк. «Он свистнет, и к нему послушно приползет все, что ему надо» до очевидности близко к пушкинскому тексту:

Я свистну — и ко мне послушно, робко,
Вползет окровавленное злодейство... (7: 111)

«Он выше всех желаний» простое повторение знаменитого места монолога барона:

Я выше всех желаний, я спокоен;
Я знаю мощь мою: с меня довольно
Сего сознанья... (7: 111)

Ширма, за которую удалился Соловьев «от света и всех его соблазнов», заменила собою погреб барона, равно как подушка с грязной наволочкой заняла место баронских сундуков.

Совершенно очевидно, что Достоевский сознательно так вплотную подошел к пушкинскому сюжету, чтобы этим резче отделить потом свое понимание скупости. Это свое понимание ведет нас к рассказу «Господин Прохарчин».

 

 


Download:

Bem, A.L. "Skupoi Rytsar´ v tvorchestve Dostoevskogo: Skhozhdeniia i raskhozhdeniia." Pushkin Review 1 (1998): 83-119.


[1] В неотосланном письме к Голохвастову от 30 марта 1874 г. Толстой еще определеннее говорит об этом впечатлении на него от перечитывания Пушкина: «Вы не поверите, что я с восторгом, давно уже не испытываемым, читал это последнее время, после Вас—повести Белкина, и седьмой раз в моей жизни. Писателю надо, не переставая, изучать это сокровище. На меня это новое изучение произвело сильное действие» (Гусев 168).